Когда брат Горанфло издалека увидел двери монастыря, они показались ему более мрачными, чем обычно, а кучки монахов, беседующих на пороге и взирающих с беспокойством поочередно на все четыре стороны света, явно предвещали недоброе.
Как только братья заметили Горанфло, появившегося на углу улицы Сен-Жак, они пришли в столь сильное возбуждение, что сборщика милостыни обуял дикий страх, который до сего дня ему еще не приходилось испытывать.
«Это они обо мне судачат, – подумал он, – на меня показывают пальцами, меня поджидают; прошлой ночью меня искали; мое отсутствие вызвало переполох; я погиб».
И голова его пошла кругом, в уме промелькнула безумная мысль – бежать, бежать немедля, бежать без оглядки. Однако несколько монахов уже шли навстречу, несомненно, они будут его преследовать. Брат Горанфло не переоценивал свои возможности, он знал, что не создан для бега вперегонки. Его схватят, свяжут и поволокут в монастырь. Нет, уж лучше сразу покориться судьбе.
И, поджав хвост, он направился к своим товарищам, которые, по-видимому, не решались заговорить с ним.
– Увы! – сказал Горанфло. – Они делают вид, что больше меня не знают, я для них камень преткновения.
Наконец один монах осмелился подойти к Горанфло.
– Бедный брат, – сказал он.
Горанфло сокрушенно вздохнул и возвел очи горе.
– Вы знаете, отец приор ожидал вас, – добавил другой монах.
– Ах, боже мой!
– Ах, боже мой, – повторил третий, – он приказал привести вас к нему немедленно, как только вы вернетесь в монастырь.
– Вот чего я боялся, – сказал Горанфло.
И, полумертвый от страха, он вошел в монастырь, двери которого за ним захлопнулись.
– А, это вы, – воскликнул брат привратник, – идите же скорей, скорей, досточтимый отец приор Жозеф Фулон вас требует к себе.
И брат привратник, схватив Горанфло за руку, повел или, вернее, поволочил его за собой в келью приора.
И снова за Горанфло закрылись двери.
Он опустил глаза, страшась встретиться с грозным взором аббата; он чувствовал себя одиноким, всеми покинутым, лицом к лицу со своим духовным руководителем, который, наверное, разгневан его поведением – и справедливо разгневан.
– Ах, наконец-то вы явились, – сказал аббат.
– Ваше преподобие… – пролепетал монах.
– Сколько беспокойства вы нам причинили! – сказал аббат.
– Вы слишком добры, отец мой, – ответил Горанфло, который никак не мог взять в толк, почему с ним говорят в таком снисходительном тоне.
– Вы боялись вернуться после того, что натворили этой ночью, не так ли?
– Признаюсь, я не смел вернуться, – сказал монах, на лбу которого выступил ледяной пот.
– Ах, дорогой брат, дорогой брат! – покачал головой приор. – Как все это молодо-зелено и как неосмотрительно вы себя вели.
– Позвольте мне объяснить вам, отец мой…
– А зачем объяснять? Ваша выходка…
– Мне незачем объяснять? – сказал Горанфло. – Тем лучше, ибо мне трудно было бы это сделать.
– Я вас прекрасно понимаю. Вы на миг поддались экзальтации, восторгу; экзальтация – святая добродетель, восторг – священное чувство, но чрезмерные добродетели граничат с пороками, а самые благородные чувства, если над ними теряют власть, достойны порицания.
– Прошу прощения, отец мой, – сказал Горанфло, – но если вы все понимаете, то я ничего не понимаю. О какой выходке вы говорите?
– О вашей выходке прошлой ночью.
– Вне монастыря? – робко осведомился монах.
– Нет, в монастыре.
– Я совершил какую-то выходку?
– Да, вы.
Горанфло почесал кончик носа. Он начал понимать, что они толкуют о разных вещах.
– Я столь же добрый католик, что и вы, и, однако же, ваша смелость меня напугала.
– Моя смелость, – сказал Горанфло, – значит, я был смел?
– Более чем смел, сын мой, вы были дерзки.
– Увы! Подобает прощать вспышки темперамента, еще недостаточно укрощенного постами и бдениями; я исправлюсь, отец мой.
– Да, но в ожидании я не могу не опасаться за последствия этой вспышки для вас, да и для всех нас тоже. Если бы все осталось только между нашей братией, тогда совсем другое дело.
– Как! – сказал Горанфло. – Об этом знают в городе?
– Нет сомнения. Вы помните, что там присутствовало более ста человек мирян, которые не упустили ни слова из вашей речи?
– Из моей речи? – повторил Горанфло, все более и более удивленный.
– Я признаю, что речь была прекрасной. Понимаю, что овации должны были вас опьянить, а всеобщее одобрение могло заставить вас возгордиться; но дойти до того, что предложить пройти процессией по улицам Парижа, вызываться надеть кирасу и с каской на голове и протазаном на плече обратиться с призывом к добрым католикам, согласитесь сами – это уже слишком.
В выпученных на приора глазах Горанфло сменялись все степени и оттенки удивления.
– Однако, – продолжал аббат, – есть возможность все уладить. Священный пыл, который кипит в вашем благородном сердце, вреден вам в Париже, где столько злых глаз следит за вами. Я хочу, чтобы вы его поостудили.
– Где, отец мой? – спросил Горанфло, убежденный, что ему не избежать тюрьмы.
– В провинции.
– Изгнание! – воскликнул Горанфло.
– Оставаясь здесь, вы рискуете подвергнуться гораздо более суровому наказанию, дражайший брат.
– А что мне грозит?
– Судебный процесс, который, по всей вероятности, может закончиться приговором к пожизненному тюремному заключению или даже к смертной казни.
Горанфло страшно побледнел. Он никак не мог взять в толк, почему ему может грозить пожизненное тюремное заключение и даже смертная казнь за то, что он всего-навсего напился в кабачке и провел ночь вне стен монастыря.