– Но где же все-таки монсеньор? – спросил Орильи.
– Тсс! Монсеньор занят: он принимает извинения от д’Эпернона и Можирона. Но не угодно ли вам войти? Ведь вы у принца свой человек.
– А не будет ли это нескромно с моей стороны? – спросил музыкант.
– Никоим образом, напротив. Он в своей картинной галерее. Входите, господин д’Орильи, входите.
И Шомберг, взяв Орильи за плечи, втолкнул его в соседнюю комнату, где ошеломленный музыкант увидел прежде всего д’Эпернона перед зеркалом, смазывавшего клеем свои усы, чтобы придать им нужную форму, в то время как Можирон, у окна, был занят вырезыванием гравюр, по сравнению с коими барельефы храма Афродиты в Книде и фрески бань Тиберия на Капри могли бы сойти за образцы целомудрия.
Герцог, без шпаги, сидел в кресле между двумя молодыми людьми, которые смотрели на него лишь для того, чтобы следить за его действиями, и заговаривали с ним, только когда хотели сказать ему какую-нибудь дерзость.
Завидев Орильи, герцог бросился было к нему.
– Осторожней, монсеньор, – осадил его Можирон, – вы задели мои картинки.
– Боже мой! – вскричал музыкант. – Что я вижу? Моего господина оскорбляют.
– Как поживает наш любезный господин Орильи? – продолжая закручивать свои усы, осведомился д’Эпернон. – Должно быть, прекрасно: у него такое румяное лицо.
– Окажите мне дружескую услугу, господин музыкант, отдайте мне ваш кинжальчик, пожалуйста, – сказал Можирон.
– Господа, господа, – возмутился Орильи, – неужели вы забыли, где находитесь?!
– Что вы, что вы, дорогой Орильи, – ответил д’Эпернон, – мы помним, именно потому мой друг и просил у вас кинжал. Вы же видите, что у герцога кинжала нет.
– Орильи, – сказал герцог голосом, исполненным страдания и ярости, – разве ты не догадываешься, что я – пленник?
– Чей пленник?
– Моего брата. Ты должен был понять это, увидев, кто мои тюремщики.
Орильи издал возглас удивления.
– О, если бы я подозревал! – сказал он.
– Вы захватили бы вашу лютню, чтобы развлечь его высочество, любезный господин Орильи? – раздался насмешливый голос. – Но я об этом подумал; я послал за ней, вот она.
И Шико действительно протянул несчастному музыканту лютню. За спиной гасконца можно было видеть Келюса и Шомберга, зевавших с риском вывихнуть челюсти.
– Ну, как ваша шахматная партия, Шико? – спросил д’Эпернон.
– И в самом деле – как? – подхватил Келюс.
– Господа, я полагаю, что мой шут спасет своего короля, но, черт возьми, нелегко ему будет это сделать! Ну что ж, господин Орильи, давайте мне ваш кинжал, а я дам вам лютню, сменяемся так на так.
Оцепеневший от ужаса музыкант повиновался и сел на подушку у ног своего господина.
– Вот уже один и в мышеловке, – сказал Келюс, – подождем других.
И с этими словами, объяснившими Орильи все предшествовавшее, Келюс вернулся на свой пост в передней, попросив предварительно Шомберга отдать ему сарбакан в обмен на бильбоке.
– Правильно, – заметил Шико, – надо разнообразить удовольствия, лично я, чтобы внести разнообразие в мои, отправляюсь учреждать Лигу.
И он закрыл за собой дверь, оставив его королевское высочество в компании миньонов, увеличившейся за счет бедного лютниста.
Час большого приема наступил или, вернее говоря, приближался, потому что уже с полудня в Лувр начали прибывать руководители Лиги, ее участники и даже просто любопытные.
Париж, такой же взбудораженный, как накануне, но с той лишь разницей, что швейцарцы, которые в прошлый раз не принимали участия в празднике, были теперь главными действующими лицами; Париж, такой же взбудораженный, как накануне, повторяем мы, выслал к Лувру депутации лигистов, ремесленные цеха, эшевенов, ополченцев и неиссякаемые потоки зевак. В те дни, когда народ чем-то занят, эти зеваки собираются возле него, чтобы наблюдать за ним, столь же многочисленные, возбужденные и любопытные, как и он, словно в Париже два народа, словно в этом огромном городе – маленькой копии мира – каждый способен при желании раздвоиться: одно его «я» действует, другое наблюдает за ним.
Итак, вокруг Лувра собралась большая толпа народу. Но не тревожьтесь за Лувр.
Еще не пришло то время, когда ропот народа обратится в громовые раскаты, когда дыхание пушек сметет стены и обрушит замки на головы их владельцев. В этот день швейцарцы, предки швейцарцев 10 августа и 27 июля, улыбались парижской толпе, несмотря на то, что в руках у нее было оружие, а парижане улыбались швейцарцам. Еще не наступил для народа тот час, когда он обагрит кровью вестибюль королевского дворца.
Не думайте, однако, что разыгрывавшийся спектакль, будучи не столь мрачным, был вовсе лишен интереса. Напротив, Лувр представлял собою в этот день самое любопытное зрелище из всех описанных нами до сих пор.
Король находился в большом тронном зале в окружении своих сановников, друзей, придворных и членов семьи, он ждал, пока все цехи не продефилируют перед ним и, оставив своих старшин во дворце, не отправятся на отведенные им места во дворе Лувра и под его окнами.
Так он мог, разом, полностью, охватить взглядом и почти сосчитать всех своих врагов, то руководясь замечаниями, которые время от времени отпускал Шико, спрятавшийся за королевским креслом, то предупреждаемый знаками королевы-матери, а порой просвещенный судорогой, перекосившей лицо какого-нибудь из рядовых лигистов, не причастных, как их главари, к тайне предстоящего и поэтому более нетерпеливых. Внезапно в зал вошел господин де Монсоро.