Графиня де Монсоро - Страница 174


К оглавлению

174

– Государь, государь! – запротестовал Франсуа, делая последнюю попытку. – Вспомните, что я ваш…

– Вы, кажется, были также и братом короля Карла Девятого, – сказал Генрих.

– Но пусть мне вернут хотя бы моих слуг, моих друзей.

– Вы еще жалуетесь! Я отдаю вам своих, в ущерб себе.

И Генрих закрыл дверь перед носом брата. Тот, бледный и еле держась на ногах, добрался до своего кресла в упал в него.

Глава XI
О том, как не всегда теряешь даром время, копаясь в пустых шкафах

После разговора с королем герцог Анжуйский понял, что положение его совершенно безнадежно.

Миньоны не утаили от него ничего из того, что произошло в Лувре: они описали ему поражение Гизов и триумф Генриха, значительно преувеличив и то и другое. Герцог слышал, как народ кричал: «Да здравствует король!», «Да здравствует Лига!», – и сначала не мог понять, что это значит. Он почувствовал, что главари Лиги его оставили, что им нужно защищать самих себя.

Покинутый своей семьей, поредевшей от убийств и отравлений, разобщенной злопамятством и распрями, он вздыхал, обращая взгляд к тому прошлому, о котором напомнил ему король, и думал, что, когда он боролся против Карла IX, у него, по крайней мере, было два наперсника или, вернее, два простака, два преданных сердца, две непобедимые шпаги, звавшиеся Коконнас и Ла Моль.

Есть немало людей, у которых сожаления об утраченных благах занимают место угрызений совести.

Почувствовав себя одиноким и покинутым, герцог Анжуйский впервые в жизни испытал нечто вроде угрызений совести по поводу того, что он принес в жертву Ла Моля и Коконнаса.

В те времена его любила и утешала сестра Маргарита. Чем отплатил он своей сестре Маргарите?

Оставалась еще мать, королева Екатерина. Но мать никогда его не любила.

Если она и обращалась к нему, то лишь для того, чтобы использовать его, как он сам использовал других, – в качестве орудия. Франсуа понимал это.

Стоило ему попасть в руки матери, и он начинал чувствовать себя таким же беспомощным, как корабль в бурю посреди океана.

Он подумал, что еще недавно возле него было сердце, которое стоило всех других сердец, шпага, которая стоила всех других шпаг.

В его памяти встал во весь рост Бюсси, храбрый Бюсси.

И тогда Франсуа вдруг почувствовал что-то похожее на раскаяние, ведь из-за Монсоро он поссорился с Бюсси. Он хотел задобрить Монсоро, потому что тот знал его тайну, и вот внезапно эта тайна, раскрытием которой ему все время угрожал главный ловчий, стала известна королю, и Монсоро больше не опасен.

Значит, он напрасно обидел Бюсси и, главное, ничего от этого не выиграл, то есть совершил ошибку, а ошибка, как скажет впоследствии один великий политик, хуже преступления. Насколько облегчилось бы его положение, если бы он знал, что Бюсси, Бюсси признательный, а значит, и оставшийся ему верным, неусыпно печется о нем. Непобедимый Бюсси, Бюсси – честное сердце, Бюсси – всеобщий любимец, ибо честное сердце и тяжелая рука завоевывают друзей любому, кто получил первое от бога, а второе от случая.

Бюсси, который о нем печется, – это возможное освобождение, это непременное возмездие.

Но, как мы уже сказали, раненный в сердце Бюсси был сердит на принца и удалился в свой шатер, а узник остался один, обреченный выбирать между высотой почти в пятьдесят футов, которую нужно было преодолеть, чтобы спуститься в ров, и четырьмя миньонами, которых нужно было убить или ранить, чтобы прорваться в коридор.

И это еще если не принимать в расчет, что во дворах Лувра было полно швейцарцев и солдат.

Порою принц все же подходил к окну и погружал свой взгляд в ров до самого дна. Но подобная высота могла вызвать головокружение даже у храбреца, а герцог Анжуйский был не из тех, кто не боится головокружений.

К тому же время от времени один из его стражей – Шомберг или Можирон, а то д’Эпернон или Келюс – входил в комнату и, не заботясь о присутствии принца, иногда даже позабыв поклониться, делал обход: открывал двери и окна, рылся в шкафах и сундуках, заглядывал под кровать и под столы и даже проверял, на месте ли занавеси и не разорваны ли простыни на полосы.

Иной раз кто-нибудь из миньонов свешивался за перила балкона и успокаивался, измерив взглядом сорок пять футов высоты.

– Клянусь честью, – сказал Можирон, возвращаясь после очередного обыска, – с меня хватит. Я не желаю больше покидать эту переднюю, чтобы идти с визитом к монсеньору герцогу Анжуйскому: днем нас навещают друзья, а ночью мне противно просыпаться каждые четыре часа.

– Сразу видно, – сказал д’Эпернон, – что мы просто большие дети, что мы всегда были капитанами и ни разу – солдатами: ведь мы не умеем истолковать приказание.

– То есть как истолковать? – спросил Келюс.

– Очень просто. Чего хочет король? Чтобы мы присматривали за герцогом Анжуйским, а не смотрели на него.

– Тем более, – подхватил Можирон, – что в этом случае есть за кем присматривать и не на что смотреть.

– Прекрасно! – сказал Шомберг. – Однако надо подумать, как бы нам не ослабить нашу бдительность, ибо дьявол хитер на выдумки.

– Пусть так, – сказал д’Эпернон, – но, чтобы прорваться через охрану из четырех таких молодцов, как мы, еще мало быть хитрым.

Д’Эпернон подкрутил свой ус и приосанился.

– Он прав, – сказал Келюс.

– Хорошо, – ответил Шомберг, – значит, ты считаешь, что герцог Анжуйский так глуп, что попытается бежать именно через нашу комнату? Если уж он решится на побег, то скорей проделает дыру в стене.

– Чем? У него нет инструментов.

– У него есть окна, – сказал, впрочем довольно робко, Шомберг, ибо вспомнил, как он сам прикидывал расстояние до дна рва.

174